Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё
те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь
я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду
я зевать
И о былом воспоминать?
Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий
мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли
я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и
тьмы приход!
Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был
я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли
мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему
я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три года, вслед за
мною,
Скитаясь в
той же стороне,
Онегин вспомнил обо
мне.
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В
то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого
я пьян бывал!
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он
тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между
тем;
Но
я, любя, был глуп и нем.
А
тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи
мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна
я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас
И, вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он
мне знаком, он
мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле
С венецианкою младой,
То говорливой,
то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
Пусть их кто-нибудь выстрадает
то, что
я!
В
ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает
меня, куда ехать, а
я ничего не могу и говорить, гляжу просто ему в глаза, как дура;
я думаю, что он подумал, что
я сумасшедшая.
— Восемьдесят лет, ваше превосходительство. Но это келейное,
я бы… чтобы… — Чичиков посмотрел значительно в лицо генерала и в
то же время искоса на камердинера.
Уездный чиновник пройди мимо —
я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в
то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был
меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не
те люди; вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
— А ей-богу, так! Ведь у
меня что год,
то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у
меня есть и самому нечего… А уж
я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно,
мне не смешно, и
то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи,
то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
Да смотри ты, ты не входи, брат, в кладовую, не
то я тебя, знаешь! березовым-то веником, чтобы для вкуса-то!
— Нет,
я не
то чтобы совершенно крестьян, — сказал Чичиков, —
я желаю иметь мертвых…
— Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности…
то есть, говоря собственно, об отечественных генералах, — сказал Чичиков, а сам подумал: «Чтой-то
я за вздор такой несу!»
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и
ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли
я был доселе?
—
То есть, если бы он не так со
мной поступил; но он хочет, как
я вижу, знаться судом. Пожалуй, посмотрим, кто выиграет. Хоть на плане и не так ясно, но есть свидетели — старики еще живы и помнят.
— Так как моя бричка, — сказал Чичиков, — не пришла еще в надлежащее состояние,
то позвольте
мне взять у вас коляску.
Я бы завтра же, эдак около десяти часов, к нему съездил.
— Ну нет, в силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к
тому ж есть и без
меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог с ним! может быть, и успеет! Бог с ними со всеми!
Я подъезжать и прежде не умел, а теперь и подавно: спина уж не гнется.
— Это человек, который не
то что именьем помещика, — целым государством управит. Будь у
меня государство,
я бы его сей же час сделал министром финансов.
— А дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, — ну, он и захватил чужую пустошь,
то есть он рассчитывал, что она не нужна, и о ней хозяева <забыли>, а у нас, как нарочно, уже испокон века собираются крестьяне праздновать там Красную горку. По этому-то поводу
я готов пожертвовать лучше другими лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для
меня — святыня.
«А
мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он дал
мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал думать о дороге, в
то время, когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для
меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
«Хорошо бы было, — подумала между
тем про себя Коробочка, — если бы он забирал у
меня в казну муку и скотину.
Перепендев, который был со
мною: «Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж вот бы ему точно!..» (между
тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева).
— Позвольте, почтеннейший, вновь обратить вас к предмету прекращенного разговора.
Я спрашивал вас о
том, как быть, как поступить, как лучше приняться… [Далее в рукописи отсутствуют две страницы. В первом издании второго
тома «Мертвых душ» (1855) примечание: «Здесь в разговоре Костанжогло с Чичиковым пропуск. Должно полагать, что Костанжогло предложил Чичикову приобрести покупкою именье соседа его, помещика Хлобуева».]
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза
тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у
меня здоровенный куш мужиков.
— Нет, Павел Иванович, только на
том условии, чтобы деньги как можно скорее. Теперь вы
мне дайте пятнадцать тысяч, по крайней мере, а остальные никак не дальше, как через две недели.
— Нет, этого-то
я не думаю. Что ж в них за прок, проку никакого нет.
Меня только
то и затрудняет, что они уже мертвые.
Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и
тот же час спросил: «Не побеспокоил ли
я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.
Уже начинал было он полнеть и приходить в
те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же
я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь
я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды
мне! Что разорять казну! И без
того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за
меня, из-за доставки
мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без
того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
И долго еще определено
мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще
то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
— Нет, барин, как можно, чтоб
я был пьян!
Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить, в
том нет худого; и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.
— Ей-богу, повесил бы, — повторил Ноздрев, —
я тебе говорю это откровенно, не с
тем чтобы тебя обидеть, а просто по-дружески говорю.
Это
я заложу, заложу, с
тем чтобы купить на деньги поместье.
Неужели
я принадлежу к числу
тех людей, которых один вид уже порождает недоброжелательство?» И
я чувствовал, что ядовитая злость мало-помалу наполняла мою душу.
Вот двери отворились, и вошла она. Боже! как переменилась с
тех пор, как
я не видал ее, — а давно ли?
—
Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия:
то казалось
мне, что его ранил дикий кабан,
то чеченец утащил в горы… А нынче
мне уж кажется, что он
меня не любит.
Он на пороге остановился: ему хотелось пожать
мне руку… и если б
я показал ему малейшее на это желание,
то он бросился бы
мне на шею; но
я остался холоден, как камень, — и он вышел.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям
тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут между нами начался один из
тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
— Василий Петрович, — сказал есаул, подойдя к майору, — он не сдастся —
я его знаю. А если дверь разломать,
то много наших перебьет. Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.
— В
том, — отвечал он, — что рано или поздно, в одно прекрасное утро
я умру.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив, что до
меня касается,
то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что
меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!
Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается;
я боюсь, чтобы не было у нее чахотки или
той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Видите ли,
я выжил из
тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос.
Я взял со стола, как теперь помню, червонного туза и бросил кверху: дыхание у всех остановилось; все глаза, выражая страх и какое-то неопределенное любопытство, бегали от пистолета к роковому тузу, который, трепеща на воздухе, опускался медленно; в
ту минуту, как он коснулся стола, Вулич спустил курок… осечка!